Протоиерей Борис Старк вспоминает… Часть 4

Расскажу немного, как я учился. Институт был частный. Директор института был в плену у австрийцев в 1914 году, и русские войска его освободили. Поэтому он считал себя пожизненно обязанным русским и исключительно заботливо к ним относился. Система баллов была двадцатибалльная, но выше шестнадцати баллов никому не давали. Считалось, что на двадцать баллов знает Господь Бог, на девятнадцать — министр культуры, на восемнадцать — директор института, на семнадцать — преподаватели и только на шестнадцать может знать первый ученик. Учиться было очень трудно. Вступительные экзамены я кое-как “перевалил”, потому что я был довольно силен в математике. Мы поступили, директор нас “подпихивал, подтягивал”, мы учились. Я выезжал в основном на “моих” предметах: математика, алгебра, тригонометрия, электромеханика. В практических работах — в ателье, в мастерских, в лабораторных работах — мы старались изо всех сил. Двоюродный брат очень хорошо чертил, хорошо рисовал, он и для себя, и для меня делал чертежи и схемы. За три года мы с ним институт закончили. По правде говоря, это только называлось — “институт”, но это был скорее техникум, а не институт. Те, кто хотели дальше учиться, могли идти в государственный институт и еще год или два там учиться. Но с нас хватило и этого.

Как я из класса в класс перекатывался, я не знаю, потому что были предметы, где я не открывал учебник. (А там учебников и не было, кстати сказать.) Надо было слушать лекции, самому конспектировать и по этим конспектам потом учить. Но мы по вечерам брали у французов тетрадку, спешно переписывали на двоих, потом друг друга подтягивали.

Вот наступают выпускные экзамены. Я давлю-давлю на математику, на электромеханику, получаю неплохие отметки. Наконец наступают самые жуткие экзамены: термодинамика и курс вибрации. Я прихожу в класс, заранее зная, что ничего не отвечу — даже не знаю, что это за наука такая… Тут какой-то французик вытаскивает билет и бойко начинает на доске щелкать чисто алгебраическую задачу. А я к алгебраическим задачам имел тяготение, как к кроссвордам. Мне нравилось, как все логично получается, как сокращается, как переходит из плюса в минус, из одного уравнения в другое. Я смотрел-смотрел — и залюбовался. “Старк, ваш билет!” Только я ему дал билет, вдруг страшный грохот за дверью: бум!!! Что такое?! У меня была первая мысль, что внизу в ателье разорвалась какая-нибудь машина. Мы все выскакиваем из класса и видим: один из наших парней, русский (Сведерский, сын генерала Сведерского), лежит с простреленной грудью. Оказывается, накануне он держал экзамен, “засел” и не смог ответить. Тогда сын одного адмирала ему кинул шпаргалочку… А экзамен принимал инспектор — очень невоспитанный, очень необузданный и очень горячий южанин. Он разорался: “А-а-а!!! Вот эти русские!!! Им ни в чем верить нельзя! Мы вложили свои деньги в их железные дороги, а они сделали революцию, мы вместе с ними пошли воевать, а они Брестский мир заключили. И вот теперь вместо того, чтобы честно сдавать экзамен, он не подготовился, а теперь — шпаргалки!.. Вот русские!.. Пошел вон!”

Сведерский счел, что оскорблен не он, а оскорблена Россия. Там ощущение Родины было гораздо более острое, чем тут: он решил, что из-за него, из-за его персоны пострадала репутация России, пошел и пустил пулю в грудь себе. Но так как он почему-то думал, что сердце с правой стороны, то только задел легкое, а сердце осталось нетронутое. Я вызвал такси, в это такси его загрузил, отвез в больницу, в операционную. Он был весь в крови…

Возвращаюсь к инспектору. Он говорит: “Ой, знаете, Старк, идите домой! Вот вам лишняя неделя на подготовку. Я так взволнован, — (он был весь совершенно зеленый), — что не могу принимать экзамен, идите…”

Через неделю прихожу на экзамен. Он: “А, опять русский?.. Тяните билет”. Тяну билет — и глазам не верю: та самая задача, которую тот французик так бойко на доске решал!!! Я беру эту задачу и спешно щелкаю, даже не глядя, потому что все легко и логично. С тригонометрией у меня было хорошо. Он говорит: “Великолепно! Идите, идите”. Термодинамику он даже не стал спрашивать, и ставит мне девятнадцать (!). Все рот разинули. Такой отметки за всю историю существования института не было. Наш милейший директор, увидав такую историю, обвел “девятнадцать” красным карандашом и написал: “Вот прекрасный результат — всем пример!” Я почувствовал себя неловко: по сей день не знаю, что это за наука — термодинамика.

После окончания института наш милый директор даже направил меня на работу. Я ни одного дня без работы не был.

Раз в месяц мы все торжественно ездили в церковь. Папа подводил такси, все садились в это такси: дети, тетя, папа. Первый год мы ходили в кафедральный собор, исповедовались у отца Георгия Спасского — такой был крупный, видный духовник. Но мы по глупости, по неопытности выбирали самые нагруженные дни… Только когда я стал священником, я понял, как это глупо — исповедоваться в большие праздники, когда священник уже не видит, кто перед ним: мальчик или девочка, мужчина или женщина, взрослый или ребенок… Поэтому по духовной линии никакого контакта не получилось.

Тут мы с братом попали в орбиту Кружка русской дворянской молодежи, во главе которого стоял герцог Лихтенбергский Сергей Николаевич. Я помню, у меня сердце екнуло, когда меня познакомили с первым настоящим герцогом: все-таки герцог — это звучит… Он был очень милый человек, очень простой парень, симпатичный… никакой чванности. Потом, когда он уехал в Германию, его место занял великий князь Никита Александрович, один из сыновей великой княгини Екатерины Александровны. Он был более “важный”, с ним была дистанция. Мы собирались с дворянской молодежью, но для души я здесь ничего не получил: устраивали балы, приглашали великих княгинь, танцевали. Великая княгиня Елена Владимировна (была замужем за принцем Николаем Греческим) взяла шефство над нашим балом. Как-то раз мы нанесли ей визит и оставили у привратницы свои визитные карточки. А она в благодарность за это пригласила нас на серебряную свадьбу в Сен-Жермен (она жила в этом аристократическом пригороде). Там был дом и детский приют для маленьких девочек. Мы все были приглашены туда, вся дворянская молодежь. Там были Миша Волконский, Саша Берг, очень много адмиральских детей: сын адмирала Развозова, сын адмирала Колчака, князья, графы — уж не помню, кто еще. Общение было интересное, на балах веселились, но… для души — ничего. Моя тоска по Родине, по Церкви не утолялась.

Тогда мы с Санькой, двоюродным братом, перебрались из кафедрального собора на Сергиевское подворье, где Владыка Евлогий купил немецкую кирху и устроил православный храм. Там же открыли Богословский институт. Мы стали туда ходить. Я познакомился с отцом Сергием Булгаковым, известным философом, и стал ходить к нему исповедоваться. Но контакта опять не наладилось, потому что я был все-таки очень примитивен: семь классов школы, а он — профессор богословия, преподаватель Московского университета. И тут на нас обратил внимание один из его учеников — профессор Зандер Лев Александрович. Он был совершенно лысый, в больших очках, маленький, на лягушонка похож. Клал поклоны бесконечные…

От Сергиева подворья до нашего дома вела маленькая железная дорога, которая огибала весь Париж. Однажды он подошел к нам на станции в ожидании поезда:

— Разрешите с вами познакомиться. Я вижу, вы часто ходите в церковь, кто вы такие?

Выяснилось, что он знал моего отца по Владивостоку. И вот он ввел меня в орбиту Русского студенческого христианского движения. Для меня наступила новая эра. В Христианском движении я почувствовал, что там все — так же, как и я, — жили Россией, жили церковной жизнью. Каждый год Христианское движение устраивало съезд. Уезжали на неделю в глухую деревню, ежедневно утром и вечером — богослужения в походной церкви, устроенной в бараке. Приезжали профессора, видные священники. Всегда приезжал сам Владыка. Каждое утро профессора читали доклады: Булгаков, Бердяев, Ильин, Вышеславцев, Флоровский — самый “цимис” нашей богословской философской мысли. После обеда были собеседования, семинары. Вечером — службы, а потом, после службы, садились на лужайке и начинали петь “Как ныне сбирается вещий Олег”, “Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром…” и другие русские песни.

Я вдруг почувствовал, что тут я — в России.

Вечером в пятницу все пошли на исповедь. Был большой барак, в котором были специальные комнатушечки для всех священников и Владыки. Я пошел к отцу Сергию Булгакову, посмотрел — очередь к нему гигантская, все профессора у него исповедуются, все студенты. Пошел к отцу Александру Ельчанинову, такой видный “молодежный священник”, — у него тоже гигантская очередь. К кому же я пойду?.. Вдруг подходит ко мне одна девочка:

— А почему ты к Владыке не пойдешь?

Я говорю:

— Как, разве к Владыке можно? Разве Владыка исповедует?

— А как же?! Я всегда к нему хожу.

Мне как-то неловко было идти к Владыке… Ну, она пошла, а я стою, жду и все качаюсь — где очередь занять. Тут выходит барышня:

— Иди, Владыка тебя ждет.

Я пришел к Владыке. Он посадил меня у своих ног, прижал меня к своему животу (он был довольно грузный, такой же, как я)… И тут я рассказал ему все-все-все, что меня тяготит… И то, что моя любовь осталась в России, что семейная жизнь для меня уже больше не существует; и то, что без России живу, без русского народа; что папа не сочувствует моим церковным настроениям, считает это блажью; что кошки мяукают не по-русски, собаки лают не по-русски, птички чирикают не по-русски… и воздух — не русский! Я так не могу…

Должен сказать, что, будучи за рубежом, я ощущал себя вне родины, но никогда не ощущал себя оторванным от нее окончательно. Какие-то “присоски” на сердце оставались. И чем дальше меня тянули от родины условия жизни, тем больнее было чувствовать, как эти “присоски” рвут грудь. Не было “специального случая”, после которого мы решили возвращаться. Так же, как человек только временный пришелец на земле, так же и там я ощущал себя только временным пришельцем.

Владыка все это понял. Он сам ощущал абсолютно все то же самое (за исключением “амурных” дел, конечно). Он сразу принял меня в свои объятья и ответил на все мои вопросы. Он меня утешил:

— Не волнуйся, все будет: и Россия будет, и священство будет, и семья будет…

— Семьи не может быть. Единственная осталась там, и, когда я написал ей, что буду священником, она сказала: “Нет, женой священника я не буду никогда, так что к тебе не приеду”.

— Ничего. Господь делает все так, как нужно.

С тех пор я стал ходить к нему на исповедь как можно чаще, следить за своей внутренней жизнью гораздо более внимательно. Он стал для меня всем.

На Сергиев день осенью 1927 года Лев Александрович Зандер (с которым мы очень подружились) ставится в чтецы, а чтец — это пономарь. Иерархически: архиерей, священник, дьякон, а на самом низу — чтец. Он читает, поет, кадило подает. Я говорю:

— Я тоже хочу.

Побежал к Владыке Евлогию и нахально говорю:

— Владыка, вы завтра Леву Зандера ставите в чтецы… я бы тоже хотел, как бы в залог будущего…

— Ну ладно, хорошо.

Я поисповедовался у него, и он меня назначил.

Но тут вышло недоразумение с отцом Сергием Булгаковым. Отец Сергий вспомнил, что я два раза исповедовался у него, и когда ему сказали, что завтра ставят четыре человека в чтецы: профессора Зандера, сына П. Л. Струве, Костю Струве (который умер архимандритом), Диму Клепинина (который потом вместе с матерью Марией был в немецком лагере и погиб там) и Бориса ставят… “Как?.. Он же мой духовный сын! Как же я ничего не знаю?!”

Приходит Лева:

— Ты знаешь, отец Сергий очень удивлен: ты его духовный сын, а он ничего не знает. Как же ты мог — через его голову?

Я почувствовал свою невоспитанность, почувствовал, что это некрасиво… Пошел к отцу Сергию извиняться, объяснять, как и что… и что я не такая персона, чтобы на меня обижаться.

На первый съезд с нами вместе ехали две девочки из Ниццы, дочки адмирала Пилкина, которых мы знали еще в Гельсингфорсе в дни нашего детства. На будущий год — новый съезд. Опять надо ехать. Мы пошли встречать этих девочек как старых знакомых. И с ними, смотрю, едет маленькая девочка, совсем молоденькая, я думал, ей лет четырнадцать — пятнадцать, не больше. Больная — с палочкой, хромает, нога болит… Я пожалел, что нога болит, подошел к ней, и пока мой кузен занимал девочек Пилкиных морскими разговорами, так сказать, занялся этой маленькой девочкой. Это был понедельник… А в пятницу, через четыре дня, мы пошли к Владыке: “Владыка, благословите нас на семейную жизнь”.

И с тех пор шестьдесят четыре года мы вместе, и за шестьдесят четыре года у нас не было ни одного облачка, ни одной размолвки, ни одного грубого слова, ни одной обиды …

Но ни России, ни священства пока не было.